- Поделом ему, дураку: не суйся!
- Молодые дерутся - тешатся, старые дерутся - бесятся.
- У празднества не живет без дуровства! - заметил другой рассудительным тоном.
- Хорошо чужую бороду драть, только и своей не жалеть.
- Вишь, одурел старый хрыч: куда лезет!
Но все эти разговоры, смешанные с хохотом и воплями бабы, не доходили уже до Глеба: он и товарищ его пробрались дальше.
Вскоре различили они посреди гама, криков и песней плаксивые звуки скрипки, которая наигрывала камаринскую с какими-то особенными вариациями; дребезжащие звуки гармонии и барабана вторили скрипке.
- Слышь, Глеб Савиныч, это у медведя! - воскликнул мельник, подергивая плечами и притопывая сапогами под такт удалой камаринской. - Пойдем скорее: там и Захарку увидишь; да только, право же, напрасно, ей-богу, напрасно: не по тебе… чтоб мне провалиться, коли не так.
Но Глеб его не слушал: немного погодя он уже пробирался сквозь тесную стену народа, за которой раздавалась камаринская.
На одном конце довольно пространного круга, составленного из баб, ребят, девок, мужиков и мещан всякого рода, лежал врастяжку бурый медведь: подле него стоял вожак - кривой татарин с грязною ермолкою на бритой голове. Перекинув через голову цепь, конец которой прикреплялся к кольцу, продетому в губу зверя, прислонив к плечу дубину, вожак выбивал дробь на лубочном барабане. Товарищ его, "козылятник", то есть тот, который пляшет с козою, также из татар, пиликал между тем на самодельной скрипке самодельным смычком. Каждая черта его рябого лица была, казалось, привязана невидными нитками к концу смычка; то брови его быстро приподымались, как бы испуганные отчаянным визгом инструмента, то опускались, и за ними опускалась все лицо. Когда смычок, шмыгнув по баскам, начинал вдруг выделывать вариации, рысьи глазки татарина щурились, лицо принимало такое выражение, как будто в ухо ему залез комар, и вдруг приподымались брови, снова раскрывались глаза, готовые, по-видимому, на этот раз совсем выскочить из головы. Оба товарища были сильно навеселе; несколько пустых штофов лежало на траве, подле мешка, скрывавшего козу*.
* Автору очень хорошо известно, что мусульманам запрещено вино; к сожалению, ему также хорошо известно, что мусульмане, по крайней мере живущие в Казанской и Нижегородской губерниях, напиваются ничуть не хуже других народов. (Прим. автора.)
Тут находились еще четыре человека, также сильно раскрасневшиеся: то были фабричные ребята. Один из них наигрывал на гармонии, другие били в ладоши, топали ногами и, подергивая в такт плечами, пели, как дробью пересыпали:
Ах ты, милый друг, камаринский мужик!
Ты зачем, зачем по улице бежишь?
Он бежит, бежит, повертывает!
Да-а-и всего его подергивает!
Ах-ти-ти-ти, калинка моя!
Да в саду ягода малинка моя!
Замашистая, разгульная камаринская подергивала даже тех, кто находился в числе зрителей; она действовала даже на седых стариков, которые, шествуя спокойно подле жен, начинали вдруг притопывать сапогами и переводить локтями. О толпе, окружавшей певцов, и говорить нечего: она вся была в движении, пронзительный свист, хлопанье в ладоши, восторженные восклицания: "Ходи, Яша!", "Молодца!", "Катай!", "Ох, люблю!", "Знай наших!" - сопровождали каждый удар смычка.
Под ускоренный такт всей этой сумятицы в середине круга плясал какой-то чахлый человек в жилете, надетом на рубашку. Изнеможение проглядывало в каждой черте его лица, в каждом члене его чахоточного тела; ноги его ходили, как мочала, пот ручьями катил по зеленоватому, болезненному лицу. Но глаза его сверкали необыкновенным блеском, как у камчадала, напившегося настоем из мухомора. Он, казалось, заплясывался до смерти; иной раз он как будто останавливался, но восклицание: "Ходи, Яша! Молодца! Ай да Яша!" - и звуки камаринской, подхваченные еще живее, снова приводили его в какое-то исступленное состояние, и он снова принимался семенить ногами, приговаривая: "Что ты? Что ты? Что ты?.." В порывах восторга он перекувыркивался и даже ударял себя в голову.
- Ах ты, господи! Вот поди ж ты, о сю пору все еще пляшет! - воскликнул молодой мельник, указывая Глебу на Яшу. - Где еще было солнце, когда я сюда приходил, он и тогда все плясал!.. Диковинное дело!
- Ну, а Захар-то где ж? - спросил Глеб, оглядывая толпу.
- И то; должно быть, ушел, - заговорил мельник, просовывая вперед голову.
- За вином побежал! - сказал, смеясь, близстоявший человек, похожий с виду на приказчика. - Думает, Герасим в долг поверит… Не на таковского напал! Видно, что внове у нас в Комареве…
- А то разве заплатить за вино нечем? - спросил мельник.
- Весь, как есть, профуфырился! - отвечал приказчик, осклабляя желтые, как янтарь, зубы. - И бог весть что такое сталось: вдруг закурил! Как только что попал в круг к бабам, так и заходил весь… Татар этих поить зачал, поит всех, баб это, девок угощать зачал, песельников созвал… ведь уж никак шестой штоф купил; за последние два полушубок в кабаке оставил, и то не угомонился! Опять за вином побежал!
- Захар! Захарка! Захар! - раздалось неожиданно вокруг.
- Сторонись! - закричал кто-то в толпе.
И вместе с этим восклицанием подле Яши, который все еще плясал под звуки неумолкаемой камаринской, показался Захар.
Глеб увидел короткого, но плечистого, приземистого парня - то, что называют обыкновенно в народе "усилком". Мельники, хозяева пристаней, зажиточные ремесленные мещане и богатые домохозяева из мужиков, нуждающиеся в батраках, дают всегда большую цену таким усилкам, для которых поднять плечом подводу или взвалить на спину восьмипудовый мешок с мукой - сущая шаль. Молодцы эти, с красивым лицом, как у Захара, не знают счета своим победам; это - сельские ловласы. Орлиный нос Захара, белокурые намасленные волосы, пробранные с заметным тщанием и зачесанные в скобку, залихватские приемы, обозначавшие страшную самоуверенность, ситцевая розовая рубашка с пестрыми ластовицами и оторочкою (он никогда не носил других рубах) - все это, вместе взятое, покоряло с первого взгляда самое несговорчивое, ретивое сердце. Смелость, наглость и бесстыдство составляют, как известно, неминуемые отличительные свойства ловласов вообще; природа щедро снабдила ими Захара; в его серых глазах, равно как и во всей наружности, было что-то ястребиное, невообразимо нахальное. Хмель, бродивший в голове его, выказывал еще резче эти качества. Весь этот кутеж, затеянный Захаром, песельники, музыканты, угощение, стоившие ему последних денег и даже полушубка, вызваны были не столько внутреннею потребностью разгуляться, расходиться, свойственной весельчаку и гуляке, сколько из желания хвастнуть перед незнакомыми людьми, пофинтить перед бабами и заставить говорить о себе - цель, к которой ревностно стремятся не только столичные франты, но и сельские, ибо в деревнях существуют также своего рода львы-франты и денди. Но о Захаре мы будем еще иметь случай распространяться.